Неточные совпадения
— Ох, батюшка, осьмнадцать человек! — сказала старуха, вздохнувши. — И умер такой всё славный
народ, всё работники. После того, правда, народилось, да что в них: всё такая мелюзга; а заседатель подъехал — подать, говорит, уплачивать с души.
Народ мертвый, а
плати, как за живого. На прошлой неделе сгорел у меня кузнец, такой искусный кузнец и слесарное мастерство знал.
— Вообразите, я был у вас, ищу вас. Вообразите, она исполнила свое намерение и детей увела! Мы с Софьей Семеновной насилу их отыскали. Сама бьет в сковороду, детей заставляет плясать. Дети
плачут. Останавливаются на перекрестках и у лавочек. За ними глупый
народ бежит. Пойдемте.
Чуть где подданный
заплакал,
Я его — сажаю — на кол,
И, как видите,
народПрипеваючи живет!
Они не признают эти
народы за людей, а за какой-то рабочий скот, который они, пожалуй, не бьют, даже холят, то есть хорошо кормят, исправно и щедро
платят им, но не скрывают презрения к ним.
Мы с трудом пробрались сквозь густую толпу
народа ко входу,
заплатили по реалу и вошли в клетку.
Нехлюдов видел, что людоедство начинается не в тайге, а в министерствах, комитетах и департаментах и заключается только в тайге; что его зятю, например, да и всем тем судейским и чиновникам, начиная от пристава до министра, не было никакого дела до справедливости или блага
народа, о которых они говорили, а что всем нужны были только те рубли, которые им
платили за то, чтобы они делали всё то, из чего выходит это развращение и страдание.
Так что неустанно еще верует
народ наш в правду, Бога признает, умилительно
плачет.
Плачет государство,
Плачет весь
народ,
Едет к нам на царство
Константин-урод.
В то самое время, как Гарибальди называл Маццини своим «другом и учителем», называл его тем ранним, бдящим сеятелем, который одиноко стоял на поле, когда все спало около него, и, указывая просыпавшимся путь, указал его тому рвавшемуся на бой за родину молодому воину, из которого вышел вождь
народа итальянского; в то время, как, окруженный друзьями, он смотрел на плакавшего бедняка-изгнанника, повторявшего свое «ныне отпущаеши», и сам чуть не
плакал — в то время, когда он поверял нам свой тайный ужас перед будущим, какие-то заговорщики решили отделаться, во что б ни стало, от неловкого гостя и, несмотря на то, что в заговоре участвовали люди, состарившиеся в дипломациях и интригах, поседевшие и падшие на ноги в каверзах и лицемерии, они сыграли свою игру вовсе не хуже честного лавочника, продающего на свое честное слово смородинную ваксу за Old Port.
Навели на скрытую водой глубокую рытвину: лошади сразу по брюхо, а карета набок.
Народ сбежался — началась торговля, и «молодые»
заплатили полсотни рублей за выгрузку кареты и по десять рублей за то, что перенесли «молодых» на руках в дом дяди.
Тихо, разрозненно, в разных местах набитого
народом храма зародилось сначала несколько отдельных голосов, сливавшихся постепенно, как ручьи… Ближе, крепче, громче, стройнее, и, наконец, под сводами костела загремел и покатился волнами согласный тысячеголосый хор, а где-то в вышине над ним гудел глубокий рев органа… Мать стояла на коленях и
плакала, закрыв лицо платком.
— Большим кораблям большое плавание, а мы около бережку будем ползать… Перед отъездом мы с попом Макаром молебствие отслужили угодникам бессребренникам. Как же, все по порядку. Тоже и мы понимаем, как и што следует: воздадите кесарево кесарю… да. Главная причина, Галактион Михеич, что жаль мелкие
народы. Сейчас-то они вон сто процентов
платят, а у меня будут
платить всего тридцать шесть… Да там еще кланялись сколько, да еще отрабатывали благодарность, а тут на, получай, и только всего.
Как тяжело думать, что вот „может быть“ в эту самую минуту в Москве поет великий певец-артист, в Париже обсуждается доклад замечательного ученого, в Германии талантливые вожаки грандиозных политических партий ведут агитацию в пользу идей, мощно затрагивающих существенные интересы общественной жизни всех
народов, в Италии, в этом краю, „где сладостный ветер под небом лазоревым веет, где скромная мирта и лавр горделивый растут“, где-нибудь в Венеции в чудную лунную ночь целая флотилия гондол собралась вокруг красавцев-певцов и музыкантов, исполняющих так гармонирующие с этой обстановкой серенады, или, наконец, где-нибудь на Кавказе „Терек воет, дик и злобен, меж утесистых громад, буре
плач его подобен, слезы брызгами летят“, и все это живет и движется без меня, я не могу слиться со всей этой бесконечной жизнью.
Казалось,
народ мою грусть разделял,
Молясь молчаливо и строго,
И голос священника скорбью звучал,
Прося об изгнанниках бога…
Убогий, в пустыне затерянный храм!
В нем
плакать мне было не стыдно,
Участье страдальцев, молящихся там,
Убитой душе необидно…
Сошлось много
народу смотреть, как она будет
плакать и за гробом идти; тогда пастор, — он еще был молодой человек, и вся его амбиция была сделаться большим проповедником, — обратился ко всем и указал на Мари.
—
Плачет о нас с тобой острог-то, Андрон Евстратыч… Все там будем, сколько ни прыгаем. Ну, да это наплевать… Ах, Андрон Евстратыч!.. Разве Ястребов вор? Воры-то — ваша балчуговская компания, которая
народ сосет, воры — инженеры, канцелярские крысы вроде тебя, а я хлеб даю
народу… Компания-то полуторых рублей не дает за золотник, а я все три целковых.
Великая и единственная минута во всей русской истории свершилась… Освобожденный
народ стоял на коленях. Многие
плакали навзрыд. По загорелым старым мужицким лицам катились крупные слезы,
плакал батюшка о. Сергей, когда начали прикладываться ко кресту, а Мухин закрыл лицо платком и ничего больше не видел и не слышал. Груздев старался спрятать свое покрасневшее от слез лицо, и только один Палач сурово смотрел на взволнованную и подавленную величием совершившегося толпу своими красивыми темными глазами.
Гловацкая отгадала отцовский голос, вскрикнула, бросилась к этой фигуре и, охватив своими античными руками худую шею отца,
плакала на его груди теми слезами, которым, по сказанию нашего
народа, ангелы божии радуются на небесах. И ни Помада, ни Лиза, безотчетно остановившиеся в молчании при этой сцене, не заметили, как к ним колтыхал ускоренным, но не скорым шагом Бахарев. Он не мог ни слова произнесть от удушья и, не добежав пяти шагов до дочери, сделал над собой отчаянное усилие. Он как-то прохрипел...
Когда я лег спать в мою кроватку, когда задернули занавески моего полога, когда все затихло вокруг, воображение представило мне поразительную картину; мертвую императрицу, огромного роста, лежащую под черным балдахином, в черной церкви (я наслушался толков об этом), и подле нее, на коленях, нового императора, тоже какого-то великана, который
плакал, а за ним громко рыдал весь
народ, собравшийся такою толпою, что край ее мог достать от Уфы до Зубовки, то есть за десять верст.
Дети до возраста в неге,
Конь хоть сейчас на завод,
В кованой, прочной телеге
Сотню пудов увезет…
Сыты там кони-то, сыты,
Каждый там сыто живет,
Тесом там избы-то крыты,
Ну уж зато и
народ!
Взросшие в нравах суровых,
Сами творят они суд,
Рекрутов ставят здоровых,
Трезво и честно живут,
Подати
платят до срока...
Народ в самом деле был в волнении: тут и там стояли кучки, говорили, кричали между собою. Около зарубившегося плотника стояли мужики и бабы, и последние выли и
плакали.
Народ в это время все стоял еще около могилы полковника, и некоторые продолжали
плакать.
Плотники при этом начали креститься; в
народе между старух и женщин раздался
плач и вопль; у всех мужчин были лица мрачные; колокол продолжал глухо прозванивать, как бы совершая себе похоронный звон.
— Всю дорогу
плакала, выгибалась, так что я придерживать ее стал. А
народ — фабричные эти встречаются: «Ишь, говорят, студент девку пьяную везет!»
Кормилицу мою, семидесятилетнюю старуху Домну, бог благословил семейством. Двенадцать человек детей у нее, всё — сыновья, и все как на подбор — один другого краше. И вот, как только, бывало, пройдет в
народе слух о наборе, так старуха начинает тосковать. Четырех сынов у нее в солдаты взяли, двое послужили в ополченцах. Теперь очередь доходит до внуков.
Плачет старуха, убивается каждый раз, словно по покойнике воет.
Значит, все равно, что свинья, бесчувственный, и то без слез не могу быть, когда оне играть изволят; слов моих лишаюсь суфлировать по тому самому, что все это у них на чувствах идет; а теперь, хоть бы в Калуге, на пробных спектаклях публика тоже была все офицеры,
народ буйный, ветреный, но и те горести сердца своего ощутили и навзрыд
плакали…
«Ужасно любопытный
народ; бабенка, впрочем, лучше его говорит, и я замечаю, что с девятнадцатого февраля у них слог несколько переменился, и… и какое дело, в Спасов я или не в Спасов? Впрочем, я им
заплачу, так чего же они пристают».
Может, будет почище покойного Петра Григорьича, и какой промеж всего ихнего
народа идет
плач и стон, — сказать того не можно!
Садовники
народ балованный, а им жалованье
плати.
— Ну, от вас работа не
заплачет! Эх,
народ,
народ! — проворчал он сердито, махнул рукой и пошел в крепость, помахивая палочкой.
Романы рисовали Генриха IV добрым человеком, близким своему
народу; ясный, как солнце, он внушал мне убеждение, что Франция — прекраснейшая страна всей земли, страна рыцарей, одинаково благородных в мантии короля и одежде крестьянина: Анис Питу такой же рыцарь, как и д’Артаньян. Когда Генриха убили, я угрюмо
заплакал и заскрипел зубами от ненависти к Равальяку. Этот король почти всегда являлся главным героем моих рассказов кочегару, и мне казалось, что Яков тоже полюбил Францию и «Хенрика».
Вечером над разоренною молельной собирался
народ, и их, и наш церковный, и все вместе много и горестно
плакали и, на конец того, начали даже искать объятий и унии.
— Беги за ней, может, догонишь, — ответил кабатчик. — Ты думаешь, на море, как в поле на телеге. Теперь, — говорит, — вам надо ждать еще неделю, когда пойдет другой эмигрантский корабль, а если хотите, то
заплатите подороже: скоро идет большой пароход, и в третьем классе отправляется немало
народу из Швеции и Дании наниматься в Америке в прислуги. Потому что, говорят, американцы
народ свободный и гордый, и прислуги из них найти трудно. Молодые датчанки и шведки в год-два зарабатывают там хорошее приданое.
После этого разговора выпили мы с дядей Марком вина и домашнего пива, захмелели оба, пел он баском старинные песни, и опять выходило так, как будто два
народа сочиняли их: один весёлый и свободный, другой унылый и безрадостный. Пел он и
плакал, и я тоже. Очень
плакал, и не стыдно мне этого нисколько».
— Вы не жизнь строили — вы помойную яму сделали! Грязищу и духоту развели вы делами своими. Есть у вас совесть? Помните вы бога? Пятак — ваш бог! А совесть вы прогнали… Куда вы ее прогнали? Кровопийцы! Чужой силой живете… чужими руками работаете! Сколько
народу кровью
плакало от великих дел ваших? И в аду вам, сволочам, места нет по заслугам вашим… Не в огне, а в грязи кипящей варить вас будут. Веками не избудете мучений…
— Были, были! Много
народу было! И говорили они, и писали жалобы, а один даже
заплакал, ей-богу!
Уланбекова. С этим
народом, не согреша, согрешишь! (Целуя его). Прекрасную душу ты имеешь, мой друг! (Василисе Перегриновне.) Вот я всегда верила, что иногда сам бог говорит устами младенцев. Лиза! поди, скажи Надежде, чтоб она не
плакала, что я прогнала ее жениха.
— Всего двенадцать верст, — заметил Савоська, — и на твою беду как раз ни одного кабака.
Народ самый непьющий живет, двоеданы. [На Урале раскольников иногда называют двоеданами. Это название, по всей вероятности, обязано своим происхождением тому времени, когда раскольники, согласно указам Петра Великого, должны были
платить двойную подать. Раскольников также называют и кержаками, как выходцев с реки Керженца. (Прим. Д.Н.Мамина-Сибиряка.)]
— И создал я себе такую, того-этого, горделивую мечту: человек я вольный, ноги у меня длинные — буду ходить по базарам, ярманкам, по селам и даже монастырям, ну везде, куда собирается
народ в большом количестве, и буду ему петь по нотам. Год я целый, ты подумай, окрылялся этой мечтой, даже институт бросил… ну, да теперь можно сказать: днем в зеркало гляделся, а ночью
плакал, как это говорится, в одинокую подушку. Как подумаю, как это я, того-этого, пою, а
народ, того-этого, слушает…
Кругом стояла густая толпа запершегося в монастыре
народа и тоже
плакала над раннею могилкой раба божия Анфима.
— Что-то ужасное происходит у монастыря, — воскликнула Ольга; — моя душа предчувствует… о Юрий! Юрий!.. если б ты знал, мы гибнем… ты заметил ли зловещий шепот
народа при выходе из церкви и заметил ли эти дикие лица нищих, которые радовались и веселились… — о, это дурной знак: святые
плачут, когда демоны смеются.
— К тебе, — едва выговорила Петровна. — Слухи все такие, словно в бубны бубнят… каково мне слушать-то! Ведь ты мне дочь. Нешто он, народ-то, разбирает? Ведь он вот что говорит… просто слушать срам. «Хорошо, говорят, Петровна сберегла дочку-то!» Я знаю, что это неправда, да ведь на чужой роток не накинешь моток. Так-то, дочка моя, Настюшка! Так-то, мой сердечный друг! — договаривала старуха сквозь слезы и совсем
заплакала.
В избе на рюминском хуторе тоже видно было, что
народ гуляет; даже Алены не было дома, и только одна Петровна стояла на коленях перед иконой и, тепля грошовую свечечку из желтого воска, клала земные поклоны,
плакала и, задыхаясь, читала: «Буди благословен день и час, в онь же господь наш Иисус Христос страдание претерпел».
В семье Гудала
плач и стоны,
Толпится на дворе
народ:
Чей конь примчался запаленный
И пал на камни у ворот?
Кто этот всадник бездыханный?
Хранили след тревоги бранной
Морщины смуглого чела.
В крови оружие и платье;
В последнем бешеном пожатье
Рука на гриве замерла.
Недолго жениха младого,
Невеста, взор твой ожидал:
Сдержал он княжеское слово,
На брачный пир он прискакал…
Увы! но никогда уж снова
Не сядет на коня лихого!..
— Все эти Воропоновы и Житейкины дорого
заплатят за то, что обучают
народ бунтовать. Это им даром не пройдёт, это отзовётся! Вполне достаточно уроков мятежа со стороны друзей Ильи Пётровича Артамонова, а если ещё и эти начнут…
— Да… Преказусная материя было вышла; целых полгода ни слуху, ни духу, а тут Филька сболтнул, явился следователь — Цыбули уж давно нет — и все на свежую воду вывели. Константин сначала все принял на себя, а как объявили ему приговор, не вытерпел,
заплакал и объяснил все начистоту. «Сестры», те из всего дерева сделаны, ни в чем себя виновными не признали… Крепкий был
народ! Так и на каторгу ушли… На всякого, видно, мудреца довольно простоты!
Покойницу понесли наконец,
народ повалил следом, и он пошел за нею; священники были в полном облачении, солнце светило, грудные ребенки
плакали на руках матерей, жаворонки пели, дети в рубашонках бегали и резвились по дороге.
Множество
народа всякого звания наполнило двор, множество гостей приехало на похороны, длинные столы расставлены были по двору; кутья, наливки, пироги покрывали их кучами; гости говорили,
плакали, глядели на покойницу, рассуждали о ее качествах, смотрели на него, — но он сам на все это глядел странно.
А на окраинах в зловонных каморках и на дырявых чердаках трепетал, молился и
плакал от ужаса избранный
народ божий, давно покинутый гневным библейским богом, но до сих пор верящий, что мера его тяжелых испытаний еще не исполнена.
Вечером в Гамбринусе было так много
народа, что большинству приходилось стоять, кружки с пивом передавались из рук в руки через головы, и хотя многие в этот день ушли, не
плативши, Гамбринус торговал, как никогда.